Неточные совпадения
Месяца четыре все шло как нельзя лучше. Григорий Александрович, я уж, кажется, говорил, страстно любил охоту: бывало, так его в лес и подмывает за кабанами или козами, — а тут хоть бы вышел за крепостной вал. Вот, однако же, смотрю, он стал снова задумываться, ходит по комнате, загнув руки назад; потом
раз, не сказав никому, отправился стрелять, — целое утро пропадал;
раз и другой, все
чаще и
чаще… «Нехорошо, — подумал я, — верно, между ними черная кошка проскочила!»
Когда он ходил в университет, то обыкновенно, —
чаще всего, возвращаясь домой, — случалось ему, может быть,
раз сто, останавливаться именно на этом же самом месте, пристально вглядываться в эту действительно великолепную панораму и каждый
раз почти удивляться одному неясному и неразрешимому своему впечатлению.
— Да чего ты так… Что встревожился? Познакомиться с тобой пожелал; сам пожелал, потому что много мы с ним о тебе переговорили… Иначе от кого ж бы я про тебя столько узнал? Славный, брат, он малый, чудеснейший… в своем роде, разумеется. Теперь приятели; чуть не ежедневно видимся. Ведь я в эту
часть переехал. Ты не знаешь еще? Только что переехал. У Лавизы с ним
раза два побывали. Лавизу-то помнишь, Лавизу Ивановну?
Петр Петрович очень смеялся. Он уже кончил считать и припрятал деньги. Впрочем,
часть их зачем-то все еще оставалась на столе. Этот «вопрос о помойных ямах» служил уже несколько
раз, несмотря на всю свою пошлость, поводом к разрыву и несогласию между Петром Петровичем и молодым его другом. Вся глупость состояла в том, что Андрей Семенович действительно сердился. Лужин же отводил на этом душу, а в настоящую минуту ему особенно хотелось позлить Лебезятникова.
Это ночное мытье производилось самою Катериной Ивановной, собственноручно, по крайней мере два
раза в неделю, а иногда и
чаще, ибо дошли до того, что переменного белья уже совсем почти не было, и было у каждого члена семейства по одному только экземпляру, а Катерина Ивановна не могла выносить нечистоты и лучше соглашалась мучить себя по ночам и не по силам, когда все спят, чтоб успеть к утру просушить мокрое белье на протянутой веревке и подать чистое, чем видеть грязь в доме.
Конечно, все это были самые обыкновенные и самые
частые, не
раз уже слышанные им, в других только формах и на другие темы, молодые разговоры и мысли.
Пока Захар и Анисья не были женаты, каждый из них занимался своею
частью и не входил в чужую, то есть Анисья знала рынок и кухню и участвовала в убирании комнат только
раз в год, когда мыла полы.
Зато он
чаще занимается с детьми хозяйки. Ваня такой понятливый мальчик, в три
раза запомнил главные города в Европе, и Илья Ильич обещал, как только поедет на ту сторону, подарить ему маленький глобус; а Машенька обрубила ему три платка — плохо, правда, но зато она так смешно трудится маленькими ручонками и все бегает показать ему каждый обрубленный вершок.
— С горя, батюшка, Андрей Иваныч, ей-богу, с горя, — засипел Захар, сморщившись горько. — Пробовал тоже извозчиком ездить. Нанялся к хозяину, да ноги ознобил: сил-то мало, стар стал! Лошадь попалась злющая; однажды под карету бросилась, чуть не изломала меня; в другой
раз старуху смял, в
часть взяли…
В воскресенье и в праздничные дни тоже не унимались эти трудолюбивые муравьи: тогда стук ножей на кухне раздавался
чаще и сильнее; баба совершала несколько
раз путешествие из амбара в кухню с двойным количеством муки и яиц; на птичьем дворе было более стонов и кровопролитий.
Для того чтобы всегда вести свои дела в порядке, он, смотря по обстоятельствам,
чаще или реже,
раз пять в год, уединялся и приводил в ясность все свои дела. Он называл это посчитаться, или faire la lessive. [сделать стирку.]
Она только что пыталась сделать то, что пыталась сделать уже десятый
раз в эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые она увезет к матери, — и опять не могла на это решиться; но и теперь, как в прежние
раза, она говорила себе, что это не может так остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою
частью той боли, которую он ей сделал.
Он встречался с ней большею
частью по утрам рано, в саду или на дворе; в комнату к ней он не захаживал, и она всего
раз подошла к его двери, чтобы спросить его — купать ли ей Митю или нет?
Лишь изредка ветер набегал струями и, в последний
раз замирая около дома, донес до нашего слуха звук мерных и
частых ударов, раздававшихся в направлении конюшни.
Но — чего я жалею?» — вдруг спросил он себя, оттолкнув эти мысли, продуманные не один десяток
раз, — и вспомнил, что с той высоты, на которой он привык видеть себя, он, за последнее время все
чаще, невольно сползает к этому вопросу.
О рабочем классе Клим Иванович Самгин думал почти так же мало, как о жизни различных племен, входивших в состав империи, — эти племена изредка напоминали о себе такими фактами, каково было «Андижанское восстание», о рабочих думалось, разумеется,
чаще — каждый
раз, когда их расстреливали.
«Возраст охлаждает чувство. Я слишком много истратил сил на борьбу против чужих мыслей, против шаблонов», — думал он, зажигая спичку, чтоб закурить новую папиросу. Последнее время он все
чаще замечал, что почти каждая его мысль имеет свою тень, свое эхо, но и та и другое как будто враждебны ему. Так случилось и в этот
раз.
Самгин тоже опрокинулся на стол, до боли крепко опираясь грудью о край его. Первый
раз за всю жизнь он говорил совершенно искренно с человеком и с самим собою. Каким-то кусочком мозга он понимал, что отказывается от какой-то
части себя, но это облегчало, подавляя темное, пугавшее его чувство. Он говорил чужими, книжными словами, и самолюбие его не смущалось этим...
Самгин шел тихо, как бы опасаясь расплескать на ходу все то, чем он был наполнен. Большую
часть сказанного Кутузовым Клим и читал и слышал из разных уст десятки
раз, но в устах Кутузова эти мысли принимали как бы густоту и тяжесть первоисточника. Самгин видел пред собой Кутузова в тесном окружении раздраженных, враждебных ему людей вызывающе спокойным, уверенным в своей силе, — как всегда, это будило и зависть и симпатию.
— Зайдемте сюда, я поправлюсь, — предложил Правдин, открывая дверь магазина дамских мод, и как
раз в этот момент
часть демонстрантов попятилась назад, втолкнув Самгина в магазин.
Он с ранних лет живет в ней и четыре
раза то один, то с товарищами ходил за крайние пределы ее, за Оранжевую реку, до 20˚ (южной) широты,
частью для геологических исследований,
частью из страсти к путешествиям и приключениям.
В гостином дворе, который в самом деле есть двор, потому что большая
часть лавок открывается внутрь, я видел много входящих и выходящих якутов: они, говорят, составляют большинство потребителей. Прочие горожане закупают все, что им нужно,
раз в год на здешней ярмарке.
Мы быстро двигались вперед мимо знакомых уже прекрасных бухт, холмов, скал, лесков. Я занялся тем же, чем и в первый
раз, то есть мысленно уставлял все эти пригорки и рощи храмами, дачами, беседками и статуями, а воды залива — пароходами и
чащей мачт; берега населял европейцами: мне уж виделись дорожки парка, скачущие амазонки; а ближе к городу снились фактории, русская, американская, английская…
И Алеша с увлечением, видимо сам только что теперь внезапно попав на идею, припомнил, как в последнем свидании с Митей, вечером, у дерева, по дороге к монастырю, Митя, ударяя себя в грудь, «в верхнюю
часть груди», несколько
раз повторил ему, что у него есть средство восстановить свою честь, что средство это здесь, вот тут, на его груди… «Я подумал тогда, что он, ударяя себя в грудь, говорил о своем сердце, — продолжал Алеша, — о том, что в сердце своем мог бы отыскать силы, чтобы выйти из одного какого-то ужасного позора, который предстоял ему и о котором он даже мне не смел признаться.
Прочтя нагорную проповедь, всегда трогавшую его, он нынче в первый
раз увидал в этой проповеди не отвлеченные, прекрасные мысли и большею
частью предъявляющие преувеличенные и неисполнимые требования, а простые, ясные и практически исполнимые заповеди, которые, в случае исполнения их (что было вполне возможно), устанавливали совершенно новое устройство человеческого общества, при котором не только само собой уничтожалось всё то насилие, которое так возмущало Нехлюдова, но достигалось высшее доступное человечеству благо — Царство Божие на земле.
Райский узнал, что Тушин встречал Веру у священника, и даже приезжал всякий
раз нарочно туда, когда узнавал, что Вера гостит у попадьи. Это сама Вера сказывала ему. И Вера с попадьей бывали у него в усадьбе, прозванной Дымок, потому что издали, с горы, в
чаще леса, она только и подавала знак своего существования выходившим из труб дымом.
— Да. Так вот танцевал я больше с нею и не видал, как прошло время. Музыканты уж с каким-то отчаянием усталости, знаете, как бывает в конце бала, подхватывали всё тот же мотив мазурки, из гостиных поднялись уже от карточных столов папаши и мамаши, ожидая ужина, лакеи
чаще забегали, пронося что-то. Был третий час. Надо было пользоваться последними минутами. Я еще
раз выбрал ее, и мы в сотый
раз прошли вдоль залы.
Кроме этой полупочтенной ассоциации «Чугунных шляп», здесь
раза два в месяц происходили петушиные бои. В назначенный вечер
часть зала отделялась, посредине устраивалась круглая арена, наподобие цирковой, кругом уставлялись скамьи и стулья для зрителей, в число которых допускались только избранные, любители этого старого московского спорта, где, как впоследствии на бегах и скачках, существовал своего рода тотализатор — держались крупные пари за победителя.
Так я в первый
раз увидел колибер, уже уступивший место дрожкам, высокому экипажу с дрожащим при езде кузовом, задняя
часть которого лежала на высоких, полукругом, рессорах. Впоследствии дрожки были положены на плоские рессоры и стали называться, да и теперь зовутся, пролетками.
Огарев сам ездил два
раза в год по воронежским и тамбовским конным заводам, выбирал лошадей, приводил их в Москву и распределял по семнадцати пожарным
частям, самолично следя за уходом.
Кто не бывал в тайге Уссурийского края, тот не может себе представить, какая это
чаща, какие это заросли. Буквально в нескольких шагах ничего нельзя увидеть. В четырех или 6 м не
раз случалось подымать с лежки зверя, и только шум и треск сучьев указывали направление, в котором уходило животное. Вот именно по такой-то тайге мы и шли уже подряд в течение 2 суток.
В верхней
части река Сандагоу слагается из 2 рек — Малой Сандагоу, имеющей истоки у Тазовской горы, и Большой Сандагоу, берущей начало там же, где и Эрлдагоу (приток Вай-Фудзина). Мы вышли на вторую речку почти в самых ее истоках. Пройдя по ней 2–3 км, мы остановились на ночлег около ямы с водою на краю размытой террасы. Ночью снова была тревога. Опять какое-то животное приближалось к биваку. Собаки страшно беспокоились. Загурский 2
раза стрелял в воздух и отогнал зверя.
Река Сыдагоу длиною 60 км. В верхней половине она течет параллельно Вай-Фудзину, затем поворачивает к востоку и впадает в него против села Пермского. Мы вышли как
раз к тому месту, где Сыдагоу делает поворот. Река эта очень каменистая и порожистая. Пермцы пробовали было по ней сплавлять лес, но он так сильно обивался о камни, что пришлось бросить это дело. Нижняя
часть долины, где проходит почтовый тракт, открытая и удобная для земледелия, средняя — лесистая, а верхняя — голая и каменистая.
2
раза мы видели животных, но как-то плохо: или видна была одна голова с рогами, или задняя
часть тела и ноги.
Как только мы вошли в лес, сразу попали на тропинку. После недавних дождей в лесу было довольно сыро. На грязи и на песке около реки всюду попадались многочисленные следы кабанов, оленей, изюбров, козуль, кабарожки, росомах, рысей и тигров. Мы несколько
раз подымали с лежки зверей, но в
чаще их нельзя было стрелять. Один
раз совсем близко от меня пробежал кабан. Это вышло так неожиданно, что, пока я снимал ружье с плеча и взводил курок, от него и след простыл.
По длине своей Тютихе (по-удэгейски — Ногуле) будет, пожалуй, больше всех рек южной
части прибрежного района (около 80 км). Название ее — искаженное китайское слово «Что-чжи-хе», то есть «Река диких свиней». Такое название она получила оттого, что дикие кабаны на ней как-то
раз разорвали 2 охотников. Русские в искажении пошли еще дальше, и слово «Тютихе» [Цзю-цзи-хэ — девятая быстрая река.] исказили в «Тетиха», что уже не имеет никакого смысла.
Вера Павловна несколько
раз просиживала у них поздние вечера, по их возвращении с гулянья, а еще
чаще заходила по утрам, чтобы развлечь ее, когда она оставалась одна; и когда они были одни вдвоем, у Крюковой только одно и было содержание длинных, страстных рассказов, — какой Сашенька добрый, и какой нежный, и как он любит ее!
Одной из мелких ее кумушек, жившей на Васильевском, было поручено справляться о Вере Павловне, когда случится идти мимо, и кумушка доставляла ей сведения, иногда
раз в месяц, иногда и
чаще, как случится.
Валек, вообще очень солидный и внушавший мне уважение своими манерами взрослого человека, принимал эти приношения просто и по большей
части откладывал куда-нибудь, приберегая для сестры, но Маруся всякий
раз всплескивала ручонками, и глаза ее загорались огоньком восторга; бледное лицо девочки вспыхивало румянцем, она смеялась, и этот смех нашей маленькой приятельницы отдавался в наших сердцах, вознаграждая за конфеты, которые мы жертвовали в ее пользу.
Каждый
раз, придя к своим друзьям, я замечал, что Маруся все больше хиреет. Теперь она совсем уже не выходила на воздух, и серый камень — темное, молчаливое чудовище подземелья — продолжал без перерывов свою ужасную работу, высасывая жизнь из маленького тельца. Девочка теперь большую
часть времени проводила в постели, и мы с Валеком истощали все усилия, чтобы развлечь ее и позабавить, чтобы вызвать тихие переливы ее слабого смеха.
Вскоре они переехали в другую
часть города. Первый
раз, когда я пришел к ним, я застал соседку одну в едва меблированной зале; она сидела за фортепьяно, глаза у нее были сильно заплаканы. Я просил ее продолжать; но музыка не шла, она ошибалась, руки дрожали, цвет лица менялся.
Париж еще
раз описывать не стану. Начальное знакомство с европейской жизнью, торжественная прогулка по Италии, вспрянувшей от сна, революция у подножия Везувия, революция перед церковью св. Петра и, наконец, громовая весть о 24 феврале, — все это рассказано в моих «Письмах из Франции и Италии». Мне не передать теперь с прежней живостью впечатления, полустертые и задвинутые другими. Они составляют необходимую
часть моих «Записок», — что же вообще письма, как не записки о коротком времени?
В 1827 я привез с собою Плутарха и Шиллера; рано утром уходил я в лес, в
чащу, как можно дальше, там ложился под дерево и, воображая, что это богемские леса, читал сам себе вслух; тем не меньше еще плотина, которую я делал на небольшом ручье с помощью одного дворового мальчика, меня очень занимала, и я в день десять
раз бегал ее осматривать и поправлять.
Дело это было мне знакомое: я уже в Вятке поставил на ноги неофициальную
часть «Ведомостей» и поместил в нее
раз статейку, за которую чуть не попал в беду мой преемник. Описывая празднество на «Великой реке», я сказал, что баранину, приносимую на жертву Николаю Хлыновскому, в стары годы раздавали бедным, а нынче продают. Архиерей разгневался, и губернатор насилу уговорил его оставить дело.
Едва я успел в аудитории пять или шесть
раз в лицах представить студентам суд и расправу университетского сената, как вдруг в начале лекции явился инспектор, русской службы майор и французский танцмейстер, с унтер-офицером и с приказом в руке — меня взять и свести в карцер.
Часть студентов пошла провожать, на дворе тоже толпилась молодежь; видно, меня не первого вели, когда мы проходили, все махали фуражками, руками; университетские солдаты двигали их назад, студенты не шли.
Привычка к оружию, необходимая для сибиряка, повсеместна; привычка к опасностям, к расторопности сделала сибирского крестьянина более воинственным, находчивым, готовым на отпор, чем великорусского. Даль церквей оставила его ум свободнее от изуверства, чем в России, он холоден к религии, большей
частью раскольник. Есть дальние деревеньки, куда поп ездит
раза три в год и гуртом накрещивает, хоронит, женит и исповедует за все время.
— Против вошей, сударыня моя, надо
чаще в бане мыться, мятным паром надобно париться; а коли вошь подкожная, — берите гусиного сала, чистейшего, столовую ложку, чайную сулемы, три капли веских ртути, разотрите всё это семь
раз на блюдце черепочком фаянсовым и мажьте! Ежели деревянной ложкой али костью будете тереть, — ртуть пропадет; меди, серебра не допускайте, — вредно!
Наконец узкая и скалистая
часть долины была пройдена. Горы как будто стали отходить в стороны. Я обрадовался, полагая, что море недалеко, но Дерсу указал на какую-то птицу, которая, по его словам, живет только в глухих лесах, вдали от моря. В справедливости его доводов я сейчас же убедился. Опять пошли броды, и чем дальше, тем глубже.
Раза два мы разжигали костры, главным образом для того, чтобы погреться.
Я отвел ему маленькую комнату, в которой поставил кровать, деревянный стол и два табурета. Последние ему, видимо, совсем были не нужны, так как он предпочитал сидеть на полу или
чаще на кровати, поджав под себя ноги по-турецки. В этом виде он напоминал бурхана из буддийской кумирни. Ложась спать, он по старой привычке поверх сенного тюфяка и ватного одеяла каждый
раз подстилал под себя козью шкурку.
Два
раза из воды показались концы бревен, и затем их разметало на
части.